Sometimes there's so much beauty in the world I feel like I can't take it, like my heart's going to cave in.
Эту книжку нам задали конспектировать на 3-м курсе, кажется, я ее читала после тетиной смерти. И как же она мне подошла в тот нелегкий момент, хотя я к Флоренскому отношусь весьма прохладно.
Я решила скопипастить некоторые выдержки из его "Философии культа", так как они мне нравятся:

"Нечеловеческая, беспросветная, непреображенная тьма отчаяния делается человечною, когда осветляется, когда преображается, когда переходит в порывы хвалы Всевышнему. Непроницаемый покров тучи сердечной делается светлым. Не отменяется наша скорбь, не возбраняется, не отстраняется, не запирается в подполье души—нет. Это значило бы надорвать душу, это значило бы ожесточить ее,—с камнем на сердце стоящую на параде погребения. Это значило бы тупую боль животного оставить у животного — оставить человека животным. Это значило бы загнать сердце в подполье.
Но требуется иное: ее же, скорбь при гробе, претворить в величайшую радость духовную; готовящуюся вот-вот сорваться хулу на Создателя—претворить в хвалу Ему; копошащееся на дне тоски и отчаяния проклятие—в благословение, «да не будет» — в «да будет»,— словом—надгробное рыдание в надгробную песнь «аллилуйа». Требуется исцелить раны души — травмы души. <...>"
"Назначение культа — именно претворять естественное рыдание, естественный крик радости, естественное ликование, естественный плач и сожаление—в священную песнь, в священное слово, в священный жест. Не запрещать естественные движения, не стеснять их, не урезывать богатство внутренней жизни, а напротив—утверждать это богатство в его полноте, закреплять, взращать. Случайное возводится культом в должное, субъективное просветляется в объективное. Культ претворяет естественную данность в идеальное. Можно было бы постараться подавить аффект. Но задержанный аффект сгноит душу и тело. Да и где граница допустимого и недопустимого? Кто устанавливал ее?—Что значит она, условная? По какому праву навязана она будет мне, потрясаемому аффектом? И если вступить на путь борьбы с аффектами, то придется в корне отринуть самую природу человека—бездну, аффекторождающую и в себе самой ничего, кроме аффектов, не содержащую. Вступить в борьбу с аффектами значит одно из двух: если она неуспешна — отравить человечество «загнанными внутрь страстями» {243}, если же она удачна—оскопить и умертвить человечество, лишив его жизненности, силы, а наконец—и жизни самой. Культ действует иначе: он утверждает всю человеческую природу, со всеми ее аффектами; он доводит каждый аффект до его наибольшего возможного размаха,— открывая ему беспредельный простор выхода; он приводит его к благодетельному кризису, очищая и целя тем τραύματα της ψυχής. Он не только позволяет выйти аффекту всецело, ноитребует наибольшего его напряжения, вытягивает его, обостряет, как бы подсказывает, подстрекает на аффект. И, давая ему полное признание, утверждая аффект в правде его, культ преображает его. «Надгробное рыдание» претворяется в хвалебное «аллилуйа», воспеваемое горе, земное— в небесное. Претворяется, ибо культ выявляет аффект, и выявляет даже сильнее и могучее, нежели может выявиться аффект естественно. Культ отменяет запреты и зовет к запрещенному. Теперь аффект наш, сверху вызванный, существует уже сверхъестественно, более, чем естественно, и подчиняется не своим, а иным, несвойственным ему законам, втянутый в пренебесный вихрь. И, втянутый, он кружится в нем, восходя выше и выше, дальше и дальше от нашего земного, субъективного бывания; теперь он перестал быть нашим случайным состоянием и сделался объективною вселенскою правдою."
"Но как рыдать стройно, когда не умеешь, когда нет сил и вообще-то рыдать. И хотелось бы рыдать, но не находится рыданий, слов не находится, полная растерянность и мрак. Горе хочет излиться, но нет путей слезам: все окаменело. Внутренний напор, не находя исхода, потрясает нашу хрупкую оболочку, ранит душу, вот-вот разобьет наше бедное существо вдребезги. Но человек не оставлен одиноким в своей беспомощной субъективности, в своей собственной самозамкнутости, в своей условности. Есть область, где простые состояния возводятся к нормам: это—культ. Культ дает исход слезам, подсказывает такие рыдания, каких нам ввек не придумать,—такие адекватные, такие каждому свои, каждому личные,—плачет с нами и за нас, слова такие говорит, которые именно—то самое, что хотелось бы нам сказать, но что мы никогда не сумели бы сказать, словом—придает нашему хаотическому, случайно слагающемуся и, может быть, в нашем собственном сознании, еще и неправомерному, мутному индивидуальному горю форму вселенскую, форму чистой человечности, возводит era в нас, а тем — и нас самих в нем—до идеальной человечности, до самой природы человеческой, сотворенной по Христову подобию, и тем переносит с нас наше горе на Чистую Человечность, на Сына Человеческого, нас же индивидуально разгружает, освобождает, исцеляет, улегчает. Он—Освободитель! И тогда, осветленное и прозрачное, уже не субъективноличное, а объективно-онтологическое, не случайное, а в Истине предустановленное—горе наше делается двигателем жизни, памятью об усопшем, источником нашего очеловечения. И не знаем мы уже, не получили ли мы больше, чем потеряли, не вознаграждены ли мы сторицею: ибо отверзлись истоки сладчайших слез и слов благоуханнейших. И так—во всем."